Елена Крюкова. Иерусалим (продолжение)

ХОЖДЕНІЕ ВТОРОЕ. МОНАХИНЯ

Не помнила, как оба литовских парня посадили ее в автобус до Иерусалима. Туман, как плат, накрыл глаза, обвернул голову, она затянула туман на шее. По дороге на автобусную стоянку мальчики все Вере рассказали про Блаженного Андрея, их святого апостола. Он раньше жил в Москве, в сан его рукоположили в Киеве, он крепко рассорился с православной церковью и написал против нее гневные книги, уличив священников и самое церковь во всех смертных грехах; не стыдясь, обзывал батюшек волками в овечьих шкурах; его за эти книги из церкви выгнали, а еще хотели два раза отравить, яд в пищу подсыпали, и три раза в него стреляли, и все мимо, да последняя пуля ранила его в ногу, и теперь он хромает; убоявшись убийства, он уехал из России вон, и не куда-нибудь, а в Гренландию, и теперь живет там в маленьком рыбацком поселке на берегу холодного океана. Мальчики сказали Вере название поселка; она тут же забыла. Всюду жара танцевала бешеную хору; жара стояла неостывающим кипятком в стакане стеклянного дня и плыла пьяным маревом в воздухе, среди голых выжженных гор, белых и желтых, как древние монеты, рассыпанных на нищей голой земле зданий и нежных бессильных деревьев, их листья корчились и крючились на жаре в безмолвной муке, а Вере чудилось — вокруг холод, и метель, и лед. Под ребрами билось ледяное сердце. Ей хотелось есть, хотелось пить, и в то же время она понимала — есть и пить ей не надо, стыдно, это нехорошо, подло: Алешенька там, в соленых волнах, на дне моря, а она тут будет жрать, жевать и водой ли, вином запивать позорную еду. Автобус то трясся, то вкрадчиво скользил по шоссе, мелькали за окном камни, деревья, люди, и Вера глядела на чужую жаркую жизнь раскосыми зимними глазами, и в ушах ее звучал слезный хор, он вынимал из нее душу на свет, и все люди теперь могли разглядеть ее, Веру, изнутри — и все видели, что у нее на душе темно и приторно, притворно, нет там ни ясности, ни силы, ни правды, — одно только бессилие, и боль, и нищета.

Автобус трясся, она закрывала глаза и видела: огромный овальный стол, и сидят люди, кто бородат, кто с голым лицом, сумрачны, насупились, огонь горит в плоских плошках, на железном блюде посреди стола лежит кусок мяса, печеные ребра торчат, да, это ягненок, а вроде как человечина; в узкогорлых кувшинах темное вино, и перед каждым чаша, и здесь все мужчины, никаких женщин тут нет и быть не может, одинокая женщина — далеко, за стеной, под лавкой, как старая сброшенная шуба, во дворе, там, где метет метель. Человек со светлым лбом и темными глазами, а глаза все равно светятся, берет хлеб, ломает его в сильных пальцах и протягивает старикам и юношам за столом, и все осторожно отламывают от его куска, и он говорит, а что, Вера не слышит. Потом он берет кувшин, наливает вина в большую медную чашу, вино выплескивается на дощатый стол, глаза человека возгораются ярче, обеими руками он высоко поднимает чашу над головой, капли вина со дна чаши падают на руку румяному мальчику, что сидит рядом и смотрит восторженно, ясно; мальчик быстро слизывает вино с руки и слушает, слушает. Пытается и Вера расслышать. Не может. Будто глиной, а может, воском залеплены уши.

Она с горечью поняла: все это время она спала. Все время жизни своей. Все детство, и вся Сибирь, и Красноярск, дымный и безумный град на сморщенном теле земли, — все сон, и все вокруг нее спали, и спала она, и никто, никто не подносил ей эту, со сладкой кровью, единую на всех чашу. Не спи, Вера, молча крикнула она себе. Не спи! Молись! Она вспомнила, что там, в Сибири, все вокруг нее молились, и редко когда спали: мало спала мать, все время на ногах, все время работала, вкалывала, и мало спала покойница Анна Власьевна, неустанная кружевница, заботница, коклюшки так и стучали все время в ее сухих малых пальчиках, курьими лапками вывязывала она метелицу с виду длинной, а на деле такой кратенькой, куцей, как заячий хвост, человечьей жизни, и мало спала старушка Расстегай, к ней как ни придешь, все бодрствует, все катается по избенке сморщенным колобком. Все это были знаки ей, думала Вера сокрушенно, и надо было узнавать в лицо, читать эти строгие, важные буквицы! Повторять их днем и ночью! Ну да, дура она и есть дура. Не воспитали ее, как надо. Автобус, трясись, вези Веру к правде.

«Может, и повезет мне. Может, и пойму что. Власьевна!.. подруженька, спасибо тебе. Неужели доберусь? Неужели уже добралась?»

Автобус перестал дрожать и подпрыгивать, встал, и Вера, едва перебирая слабыми от долгой дороги ногами, выбралась наружу. Стояла у гигантского автобусного колеса, озиралась. Перед нею лежал город, и все в нем было такое же, как и в других городах земли, увиденных ею: громады равнодушных домов, закованные в асфальт дороги, сухие, окутанные бензинными парами пыльные деревья на обочинах. Она заплакала в голос, никого не стесняясь.

— Вот я и в тебе, Иерусалим.

Стояла и плакала.

Плотно сбитой черной толпой шли монахи и монахини, и мужчины и женщины в одинаковых черных рясах. Пыльный ветер трепал и воздымал черные подолы. Высокий бородатый монах подошел к Вере. Она посмотрела ему в лицо. Лицо светилось добротой и правдой.

«Вот он знает правду. Знает, куда мне здесь надо идти. Я же не знаю ничего».

Монах положил теплую руку Вере на плечо. По его вискам тек пот. Жара усиливалась.

«Странно, а у нас ведь там, далеко, в России, в Сибири… холод лютый. И, может, уже первые снега выпадают».

— Что плачешь, дочь моя?

Повторил эти слова на чужом языке.

— Why are you crying, my daughter?

Вера закрыла глаза и увидела: человек стоит на высоком помосте, одетый в красное, а по его лбу, щекам, шее, рукам и ногам кровь потоками течет, вокруг него толпа, и люди вопят, широко разевая рты, а тот, кто в красном, в крови, молча стоит, глаза широко раскрыты.

— Я сейчас. Ничего. Простите.

Вера крепко вытерла ладонями лицо.

Монах погладил ее по плечу, и его ладонь прожгла любовью Верино платье.

— Подожди тут. — И повторил ее слова: — Я сейчас.

Отошел, говорил с монахиней, у монахини кругло и мощно выступал под черной тканью толстый живот, и большой золоченый крест лежал не на груди, а на животе, именно что лежал, как младенец в колыбели лежит, руки раскинув, а не вниз свисал. Вера не слышала речь монаха — гудели автобусы, смеялись и восклицали люди, раздавались крики уличных торговцев, бешено грохочущая музыка из открытых дверей машин, из распахнутых окон ближних домов. Само небо гремело и шумело. Вера услышала рядом с собой спокойный голос монаха:

— Ступай, дочь моя, вон с той монахиней. — Указал на толстуху в черной рясе. — Это мать игуменья. Из монастыря в Жалейке. Они тут тоже паломницы. Как и мы же. А мы из Вознесенского Печерского монастыря, что в Нижнем, на Волге. Все мы тут… — Вздохнул. — Ко Христу притекли. Благословенна да будет земля Иерусалимская! — Развел руки. — Святая Земля!

Перекрестился.

Вера, устыдившись, тоже торопливо перекрестилась.

«Безбожница я, чашка пустая, битая. Швыряли меня, швыряли, а я все не разбилась».

Мать игуменья сама, широкими шагами, и подолом вызывающе, как веером, пыль мела, близко, вплотную подошла к ней. Тугим животом Веры касалась.

— Мать Варвара я. Тебя звать как? Вера? Ну вот что, раба Божия Вера, ступай с нами. Не бойся, не хмурься! Не обидим.

Скупо улыбнулась, вроде бы насмешливо, а на деле светло.

«Откуда святой этот отец узнал, что я тут одна, и не знаю, куда податься? Мысли, что ли, мои прочитал?»

Она послушно пошла за матерью игуменьей, как утенок за утицей. Монахиням был подан пустой маленький автобус; смеясь, бойко, будто не монахини они все были, а девчонки, уроки закончились, и их всех сейчас, скопом, в кино повезут, а может, в музей на экскурсию, — запрыгивали в автобус; запрыгнула и Вера, стараясь не отставать и стараясь так же, как монахини, весело улыбаться. «Покров, Покров скоро!» — звучали женские голоса, перекрывали радостью, смехом друг друга. «Гляди ж ты, монашки, а веселятся, как дети. И — не стесняются!» Вера смутно помнила про Покров: на этот октябрьский день обычно выпадает плотный тяжелый снег, хотя у них в Красноярске снегу и в сентябре может нападать выше крыши, а, да, это у Богородицы был, что ли, такой плат, ну, покров Она носила на голове… это Ее платок… в честь платка… да вроде бы… или нет, что-то другое… «Стыдно мне, стыдно, стыдно. Неученая я. Они все — ученые».

Скрипка, чистейшая, пронзительно плачущая, звенела рядом. Вера даже стала искать ту скрипку глазами. Не нашла, смущенно глядела на мать Варвару, игуменья сидела в кресле через проход. Строгие глаза игуменьи просвечивали Веру.

Игуменья подняла руку и пошевелила пальцами, будто хотела благословить Веру. Вера покраснела и отвернула к окну лицо. За окном неслась мимо, все мимо и мимо чужая, Святая Земля.

Продолжение следует…