Вольфганг Акунов. ОТБЛЕСКИ. ЧАСТЬ ВТОРАЯ

«Никто не запомнит всего, что он в жизни видел. Это невозможно, не нужно, и даже вредно, так как в поле зрения наблюдателя попадаются объекты важные и мелкие, приятные и досадные, воспринятые правильно или искаженно, сохранившиеся полно или отрывочно. Все это неизбежно мешает построить адекватную картину происходившего и оставляет, после процесса воспоминания, только впечатление, а отнюдь не знание».

Лев Гумилев. «Память и истина».

Помню саблю с эфесом и ножнами из папье-маше, с деревянным клинком, выкрашенным серебряной краской. Эфес был рифленый, выкрашен (как и дугообразная гарда сабли) золотой краской, а ножны — украшены выпуклыми узорами под «инкрустацию самоцветными каменьями» по серебряному (по-моему, чешуйчатому) фону (были у меня также аналогичные кавказские кинжалы в ножнах — сначала деревянно-папьемашевые — под «серебро с самоцветами» -, а впоследствии — одноцветные пластмассовые, одинаково непрочные). Естественно, эта сабля вскоре приказала долго жить, и мне купили вместо нее казачью (кавказскую, без гарды) шашку аналогичной расцветки. Рубились мы нещадно, и впоследствии мне стали покупать вытеснившие непрочное холодное из папье-маше и дерева более прочные (но менее красивые внешне) сабли и шашки из пластмассы (но их зато было не так жалко, когда они в жаркой схватке ломались).

Когда я уже пошел в школу и учился в первом классе 57-й школы, расположенной рядом с нашим домом, в направлении Музея изобразительных искусств (Пушкинского, а вообще-то говоря — «Цветаевского» музея), мы с папой на зимние каникулы пошли в кинотеатр «Художественный» смотреть первую серию французского фильма «Три мушкетера». Эффект был потрясающий. Купили мы с папой в магазине «Детский мир» в скором времени «мушкетерский набор» из двух фехтовальных шпаг (или, скорее, рапир) — черный четырехгранный клинок с шариком-пуговкой на концу, черная рукоять и красная чашка-гарда (впоследствии цвета, естественно, менялись, но этот первый набор я запомнил особенно хорошо — и пары белых пластмассовых масок — и пошла потеха! Фехтовали мы (в нашем достаточно просторном и длинном коридоре) до упаду. Конечно, мы устраивали поединки на шпагах не только с папой, но и с приходившими ко мне в гости друзьями — одноклассниками, в первую очередь — моим лучшим другом Андреем Баталовым, или друзьями по абрамцевской даче — в первую очередь с моим кузеном и старшим товарищем Петей Космолинским, его братом Борисом — «Бобом» -, папиным аспирантом Славой Белоконем — «Джимом» — Митей Шварцем-Комиссаровым (папа настаивал, чтобы мы при этом надевали тужурки из плотной ткани (у нас дома таких хранилось немало — особенно я любил китайскую тужурку дедушки из верблюжьей шерсти-камлота). Впоследствии на смену шпагам пришли пластмассовые же сабли, шашки и мечи. Наименьшей прочностью отличались шашки (их клинки и рукоятки очень скоро начали изготовлять пустотелыми, поэтому они особенно часто ломались). Когда в продаже появились наборы (преимущественно производства ГДР), состоявшие из пары пластмассовых револьверов или пистолетов ударного действия, стрелявшими пустотелыми шариками (вроде тех, что используются в настольном теннисе), мы стали не только колоть и рубить, но и (обменявшись «свирепыми» взглядами) усердно стрелять друг в друга. Со временем появились игрушечные автоматы и пистолеты, стрелявшие аналогичными шариками силой сжатого воздуха (но это было уже много позднее).

Вернемся, однако, из семилетнего возраста к самым ранним «отблескам».

Первое лето в моей жизни (1956 года) мы провели на даче маминой кузины Наталии Борисовны Космолинской (Ивановской) — «тети Туси», ее мужа Петра Федоровича Космолинского — «дяди Феди» и сестры Ксении Борисовны Ивановской — «тети Ксаны» (вместе с ее мужем, полярным исследователем и писателем Виктором Болдыревым — «дядей Витей») на их даче в Апрелевке (сегодня это уже часть Москвы). Однако это лето (когда мне, как говорят, довелось впервые попробовать свежую лесную землянику) в моей памяти не оставило никаких следов (я знаю о том, что мы жили тем летом в Апрелевке, только по рассказам родителей; возможно, часть того лета мы провели на даче на станции «Железнодорожная», именовавшейся в просторечьи «Обираловкой», где отдыхали бабушка Лиза с дедушкой Филиппом — я сам ничего про дачу в Железнодорожной не помню, но сохранилось несколько фотографий, на которых автор этих, надо полагать, проникновенных, строк — грудной младенец в ползунках, распашонке и чепчике, — на руках у дедушки, одетого в полосатую пижаму и летнюю соломенную шляпу; эту пижаму в малиновую полоску и соломенную шляпу-панаму с темно-вишневой лентой я помню), хотя в июне-августе 1956 года мне было девять-одиннадцать месяцев, а елку со свечами я запомнил (совершенно точно, вне всяких сомнений!), будучи всего трех или четырех месяцев от роду! Но память человека избирательна. Я запомнил и вторую в своей жизни елку (украшенную уже не свечами — из соображений противопожарной безопасности, а гирляндой красных и зеленых электрических лампочек и охотничьим рожком, в который мне так и не дали вволю потрубить), но впечатление это никак не может сравниться по яркости с впечатлением о  перво елки, осиянной огнями свечей…

Дальше в памяти — провал, до следующего лета. Следующее лето (1957 года) мы жили на даче на станции «Зеленоградская» Северной (Ярославской) Железной дороги, по пути на Загорск (так при Советах назывался город Сергиев Посад, переименованный в честь большевицкого функционера Крохмаля-Загорского, павшего жертвой бомбы анархистов в 1918 году; говорят, он ухитрился поймать влетевшую в окно бомбу, чтобы выкинуть ее обратно, но бомба разорвалась у него в аккурат между ног — сведения получены от моего крестного, прозаика, поэта и историософа Владимира Игоревича Карпеца, за сколько купил, за столько и продаю!). Лето, проведенное в Зеленоградской, запомнилось мне шестью яркими «отблесками».

Первый зеленоградский «отблеск»: мама кричит мне: «Смотри, белочка!» — и я вижу, как по зеленой лесной траве среди рыжих стволов сосен (дело явно было в сосновом бору) бежит темно-рыжая белка с блестящими черными глазками. Я бегу за ней, но, естественно, поймать не могу, и провожаю взглядом белку, стремительно уносящуюся по сосновому стволу вверх. Тогда же я запомнил в траве яркие — красные, лиловые, сиреневые, розовые — шляпки грибов-сыроежек, на которые падет луч солнечного света сквозь листву. Именно сыроежки были первыми на моей памяти грибами — в отличие от глубоко уважаемого мной Владимира Солоухина,  первым грибом в жизни которого был боровой масленок. Мое же первое воспоминание о маслятах — как коричневатых, так и почти желтых, пришлось на более позднее время:

Словно желтые цыплята,
Разбрелись кругом маслята.
Снизу — донышко под пленкой,
Сверху — масло в коже тонкой,

как писал кто-то из поэтов (или поэтесс) нашего детства (чуть ли не Агния Барто)…

Второй зеленоградский «отблеск». Мы с мамой и бабушкой гуляем по лесу, при чем идем по плотной (похоже, даже мощеной, дорожке, по обе стороны которой стоят одинакового роста, и, вероятно, возраста корабельные сосны (все это, как я понял впоследствии, «прокручивая» мысленно сценарий увиденного в далеком детстве, напоминало аллею одичавшего лесопарка заброшенного имения). Я качу перед собой обеими руками прогулочную коляску (ее, вероятно, прихватили с собой на случай, если ребенок устанет), и вдруг мама кричит: «Смотри, белочка!», указывая вверх. Я поднимаю голову и вижу наверху, там, где деревья как будто сходятся над дорожкой кронами, сидит белка и, свесив вниз голову, смотрит на нас. Я точно запомнил, что эта, вторая в моей жизни, белка  была, как мне показалась, не густо-рыжего (как первая, убежавшая от меня по траве), а серого цвета. У этой второй белки мне особенно хорошо запомнились кисточки на кончиках ушей (в зоопарк мы с родителями стали ходить только через пару лет, а клетка с белкой в колесе в нашем детском саду на улице Беговой, близ кинотеатра «Темп» тоже появилась позже; в детский сад я пошел в возрасте трех лет от роду).

Третий зеленоградский «отблеск». Я стою на дорожке перед лужей (вероятно, не такой большой в действительности, как мне тогда показалось). Мама уговаривает меня обойти лужу, я не слушаюсь ее, забегаю в лужу, поскальзываюсь и…сажусь в лужу (по-моему, я тогда не просто «сел в лужу», но еще и горько зарыдал).

Четвертый «отблеск». Папа  на руках подносит  меня к керосинке (или к газовой плите, но последнее менее вероятно), на которой в сковородке жарятся, шипят-шкворчат в растительном масле коричневые, достаточно мелкие, грибы (вероятно, лисички, а может быть, опята или маслята — точно не помню, но это и не важно — все перечисленные выше виды грибов очень вкусны в жареном виде, хотя, мне кажется, жареные маслята особенно нежны и душисты, обладая в наибольшей степени тем тонким ароматом, который и считается «грибным» par excellence). Потом он выкладывает эти коричневые жареные грибы, запах которых кажется мне умопомрачительно-аппетитным (разве сравнишь его с теперешним запахом жареных грибов — не только шампиньонов, но даже настоящих лесных грибов, даже в ресторане!) на ломтик черного ржаного хлеба Я спрашиваю папу, что это. Его ответ я запомнил совершенно точно: «Это — негры, а сейчас лев их съест! Ам!» — и я, преобразившись во льва, с огромным наслаждением поедаю благоуханные грибы.

Вспомнил, кстати, по ассоциации, несколько нарушая временную последовательность своего повествования, как бабушка Лиза готовила грибную икру — вкуснейшее и полезнейшее блюдо. Бабушка перемешивала сушеные подберезовики с сушеными же подосиновиками, маслятами и опятами, добавляя к ним для аромата несколько белых грибов (что создавало совершенно неповторимый букет). Тщательно промыв сушеные грибы, она варила их (следя, чтобы, не дай Бог, не переварились!), затем проворачивала чрез мясорубку, солила по вкусу, смешивала с жареным луком, подсолнечным (у нас говорили «постным») маслом, уксусом и грибным отваром (шедшим главным образом на грибную подливку к картофельным оладушкам или котлеткам, которые я очень любил).

Впоследствии, прочитав книгу Владимира Солоухина о грибах («Третья охота»), я узнал, что, с его точки зрения, пропускать грибы для икры через мясорубку — значит портить их (ведь мясорубка выжимает из грибов сок, что делает грибную икру чересчур сухой), а следует мелко рубить их тяпкой в деревянном корытце. Как говорится, век живи — век учись. Бабушка Лиза эту книжку не читала (кстати, еще до того, как книга появилась в нашей домашней библиотеке, я прочитал «Третью охоту» в сокращенном варианте — но зато с картинками — опубликованном в журнале «Наука и жизнь», причем как раз летом, на даче в Абрамцево, когда сам активно ходил по грибы с моим другом Митей Шварцем-Комиссаровым; часам к семи утра мы уже возвращались с полными лукошками или корзинками, и наши бабушки — его бабушка Александра Семеновна и моя бабушка Лиза, наскоро помыв и почистив грибы, готовили нам из них свежайших суп с картошечкой, лучком, лапшичкой и сметанкой…я и сейчас при воспоминании об этом готов, кажется, язык проглотить!). Был у нас, кстати, и сокращенный вариант «Третьей охоты» Солоухина в виде отдельной книжки под названием «По грибы». Как бы то ни было, бабушкина грибная икра — пусть даже изготовленная, с «нарушением технологии», при помощи мясорубки, казалась мне изумительной — она была ароматной, маслянистой, черной и ничем не хуже по вкусу, чем зернистая черная икра осетровых рыб. Не зря сам покойный певец владимирских проселков и всей русской природы (да будет ему земля пухом!) писал в заключение части своей книги (сам он называл ее «этюдом о природе»), посвященной грибной икре:

«Закуска настолько нежна, что под нее не следует пить водку, но можно выпить рюмку хорошего, тонкого коньяка».

Мир праху его!

Пятый зеленоградский «отблеск». Я пробуждаюсь от послеобеденного сна. Все вокруг шумят, говорят о пожаре. Кто-то (папа или бабушка) не помню, выносит меня, завернутого в одеяльце,  на застекленную веранду (или к окну, точно не помню) и я вижу первый в своей жизни пожар. Темный силуэт здания на  сумеречном горизонте, охваченном яркими языками пламени.

И, наконец, шестой зеленоградский «отблеск». Мы с папой возле обугленных развалин сгоревшего дома (это был дом молочницы, у которой мы покупали молоко; говорят, ей потом пришлось жить в хлеву у собственной коровы). Особенно хорошо мне запомнились обугленные, черные бревна, еще красноватыми огоньками тлеющими то тут, то там: толпы зевак — и первая в моей жизни красная пожарная автомашина на пепелище, пожарные в блестящих касках и защитных брезентовых комбинезонах с большими черными прорезиненными воротниками, закрывающими плечи, сматывающие длинный, толстый брезентовый рукав пожарного шланга. Господи помилуй и спаси нас всех от этакой напасти!

Очередное лето (1958 года) мы провели на даче в Веледниково. Помню, как ранней весной (еще лежал снег) мы с мамой ездили на электричке договариваться с хозяевами о съеме дачи. На маме было зимнее пальто с воротником из шкуры черно-бурой (а точнее — серебристо-черной) лисы, с пышным хвостом, лапками и мордочкой — с ушками, носиком и стеклянными глазками). Я запомнил, что на мордочке лисы волоски были черные и серебристые, а на конце хвоста — белые. Я любил дергать лису  на мамином пальто за лапки (как и лису на зимней пальто бабушки — у той, правда, были только хвост и лапки, а голова с мордочкой отсутствовала; впоследствии у бабушки появилось другое пальто, с воротником из серого — хотя он почему-то назывался «голубым» — песца, так у того песца были и морда, и лапки, и хвост).

Когда мы ехали договариваться с хозяевами дачи в Веледниково, на маме была темно-зеленая шляпка с небольшими полями, украшенная декоративной булавкой с желтым, непрозрачным, королевским янтарем. Я был в черной цигейковой шубке, подпоясанной черным матросским ремнем с латунной  бляхой (пятиконечная советская звезда с серпом и молотом, наложенная на якорь) — этот ремень мне подарил бабушкин внучатый племянник дядя Геня, живший с мамой — тетей Варей — и сестрой Мариной в нашем же доме, этажом ниже (он проходил срочную службу во флоте). Помню, как он, приезжая домой на побывку, заходил и к нам, в матросском бушлате, бескозырке и брюках-клеш и пожимал мне руку по-морскому, говоря при этом: «Ну, давай краба!». От него мне потом досталась фехтовальная сабля-эспадрон (настоящая спортивная, причем без пуговки на острие — как я гордился этим настоящим металлическим холодным оружием с блестящей гардой и узким, длинным, почти с меня ростом, клинком!; мама очень этого эспадрона боялась, всячески пыталась запрятать его от меня подальше, но я всякий раз умудрялся его отыскать, пока в один прекрасный день сей эспадрон не исчез из нашего дома и моей жизни раз и навсегда, окончательно и бесповоротно, как Янтарная комната), тельняшка и бескозырка с надписью, по-моему, «Северный Флот».

Дядя Геня, между прочим, был «стилягой (одним из трех «стиляг», которые мне запомнились с детства). Вторым «стилягой», чей образ запечатлелся в соей детской памяти, был мой кузен, старший брат Пети Космолинского — Боб, то есть Борис — завсегдатай кафе «Молодежное» на улице Горького. Третьим — папин аспирант дядя Слава Белоконь, по прозвищу «Джим». «Джим», сыгравший немалую роль в формировании личности автора этих строк, достоин, разумеется, отдельного рассказа. Пока же, дабы не растекаться слишком уж «мыс(л)ью по древу», укажу лишь на то, что он курил — порою даже сигареты «оттуда» и пользовался экзотической зажигалкой («оттуда же») в форме пистолетика (напоминающего браунинг — разумеется, в миниатюре). Не следует забывать, что в пору моего детства (а также отрочества, юности, да и — частично — молодости, что уж тут греха таить!) — предметом вожделений множества отечественных курильщиков были не только недоступные простому смертному западные сигареты, но и закордонные газовые зажигалки — маленькие и казавшиеся такими изящными, по сравнению со своими неуклюжими металлическими советскими аналогами, выбрасывавшими, при пользовании ими, длиннющие, грозящие опалить ресницы и брови закуривающего или прикуривающего, языки противно воняющего бензином рыжего пламени; в крупных городах Советского Союза существовали даже специальные мастерские для заправки газовых зажигалок — как, впрочем, и шариковых ручек, также в СССР в описываемое время почти не производившихся; впрочем, большинство простых трудящихся закуривало свои папиросы, реже — сигареты, еще реже — трубки при помощи спичек). Однако довольно об этом…

У дяди Гени была гитара, он хорошо (как мне тогда казалось) играл на ней и пел разные песни, например:

Унитаз, унитаз!
Развалился унитаз!
Вся квартира всполошилась:
«Что же будет через час?»

А соседка Марь-Иванна,
Что вставала утром рано,
Что-то сделав пару раз,
Развалила унитаз.

Унитаз, унитаз!
Развалился унитаз!
Вся квартира всполошилась:
«Что же будет через час?»

Говорит соседям Гога:
«Я беде вашей помОгу!»
Взял он кислый клей БэЭф
И немного попотев.
Проработав целый час,
Гога склеил унитаз и т.д.

Пел дядя Геня и еще одну песенку, которую я выучил наизусть, научив ей одноклассников:

У девушки с острова Пасхи
Украли любовника тигры.
Украли любовника
В форме чиновника,
Съели в саду под бананом.

Родился коричневый мальчик,
И стал он чиновником тоже.
Украли и этого,
В форму одетого,
Съели в саду под бананом.

Тот сад пожелтел уж и высох,
А тигры давно облысели,
Но…каждую пятницу,
Лишь солнышко спрячется,
Кого-то жуют под бананом.

«Дядигенина» песня пришлась особенно по вкусу двум моим друзьям — Андрею Баталову-«Бате» и Виктору Милитареву-«Милитарше», распевавшим ее по любому поводу и без повода. Многомудрый «Инжир» утверждал, что это, якобы, одна из «ариеток» Вертинского (уж не знаю, почему он так решил — во всяком случае, ни на одной из имевшихся в огромном количестве у самого «Инжира», в меньшем количестве — у моего друга Андрея Баталова и в еще меньшем количестве — в нашей домашней виниловой фонотеке, если ее можно было так назвать, этой «ариаетки» — увы! — не было)…

Подаренная дядей Геней бескозырка мне была, конечно, велика, и мне как-то подгоняла ее по размеру головы бабушка (у нее была для этого припасена специальная деревянная болванка, на которой она шила шляпки себе и маме). Потом мне подарили детскую бескозырку, но она мне нравилась гораздо меньше, хотя верх у нее был не из серовато-белой парусины (или полотняной ткани), как у настоящей («дядигениной»), а из белой (в мелкий рубчик) ткани, лента — не черная, а малиновая (странная фантазия тогдашних дизайнеров детских головных уборов), а якоря на концах ленты и надпись «Герой» (или «Витязь», точно не помню) — золотые, а не оранжевые (как на настоящей, флотской, «дядигениной» ленте. Впрочем, что мне родители и бабушка велели, то я и носил…

Хотя, признаться, тогдашние советские дети (в большинстве своем) выглядели, с нынешней точки зрения, как чучела огородные, не исключая автора этих строк: белая бескозырка с малиновой лентой, под ней — перешитая тельняшка (настоящая, «дядигенина»), поверх тельняшки — малиновая, в белую крапинку, вельветовая курточка, белые чесучовые (или парусиновые) штаны до колен (не шорты, а именно короткие, до колен, штаны!) на двух помочах, крепившихся спереди и сзади пуговицами и перекрещивавшихся сзади на спине, а также длинные белые чулки (также крепившиеся под одеждой застежками к какому-то прорезиненному пояску), а в жаркую погоду — белые гольфы (в самую жаркую погоду — белые носки) и черные лакированные сандалии с латунными пряжками по бокам — это был мой «парадно-выходной костюм». Потом дядя Геня подарил мне свой голубой, с белыми полосками по краю, накладной матросский воротник, и я настоял, чтобы мне его тоже разрешили носить с «парадно-выходной формой одежды». И смех, и грех, но тогда мне все это нравилось, я мечтал служить в военно-морском флоте СССР и распевал любимую матросскую песню, которую услышал от матросиков в Анапе (но о незабываемых месяцах, проведенных с бабушкой и бабушкиной подругой тетей Олей — фамилию ее я, к сожалению, забыл! — в Анапе, речь еще впереди):

Эх, соленая вода,
Ветер на просторе!
Полюбил я навсегда
Баренцево море!

Кстати говоря, до «дядигениной» тельняшки — настоящей, с теплой подкладкой -, у меня была «фальшивая» псевдотельняшка, правильной расцветки (темно-синие, почти черные, горизонтальные полосы на белой ткани), но тонкая, «одинарная», без подкладки.