Владимир Калуцкий: Переселение мух

Владимир Калуцкий: Переселение мух

Муху сбить труднее, чем  самолёт. И я открыл дверь, надеясь, что она просто вылетит из спальни. Голову неумолимо тянуло к постели, и я заснул раньше, чем ухо коснулось подушки

Но дальше был не сон. Не знаю, приходилось ли вам проваливаться в иную бытийность, но со мной это случилось. Причём, я погрузился в действительность, о которой знал все. 
Я был в эпохе Ивана Грозного, летом, на ямском дороге. Я знал, что шла война с ливонцами, что на нашем дорожном яме готовыми в путь содержались почтовые лошади для казенных прогонов, и что неспокойно сейчас на Украйне. Я знал, что за Рыльском, в Глухове и Сумах, по согласию с гетманом, стоят царские стрелецкие полки. Они берегут Степь, держат татарского хотения подсобить литовцам.

Причём мне чуть больше пяти лет, и живу я со своим отцом – ямским смотрителем. Отец мой тот же самый, что и настоящий, только лет ему чуть за тридцать, носит он соломенные лапти, льняные штаны и рубаху, светлую бороду и стрижен под горшок.
Я тоже белобрыс и в белой рубахе до колен. Хожу босиком и без штанов, люблю разбивать пяткой конские каштаны.

Ям наш лежит на Свиной дороге и называется Купавной Калугой. Отец служит тут за полторы гривны в полугода, вдовец и знает грамоте.

Украинский рубеж лежит на двенадцать вёрст к полудню, за последним на дороге русским Щепным ямом. Дальше идут уже малороссийские корчмы и ямы, а на полуночь, к Москве, от нас самый ближний ям в семнадцати верстах – Битый ям. Там есть Расправная изба, куда со всей Свиной дороги привозят на правёж непутевых ямщиков и прогонных смотрителей.

Сама Свиная дорога у города Рыльска отпадает от Бакаева шляха. Бакаев Шлях идёт из восточных земель, от Бухары и самого Китая и убегает на Киев, а Свиная дорога тянется к студеным землям. Она вьется между Москвой и великим Новгородом и завязана на пути к самим сумеречным Варягам.

Сейчас близко к полудню, на нашем яме дремлют у коновязи под навесом четыре разгонные коня. Один жеребец, черный Камень –наш, приписанный к Купавной Калуге. Хвост у Камня снизу завязан узлом, как у прочих, приписанных к ямам. Три другие сменные лошади , из казенных прогонов. 

Отец Камню положил свежего сена, чужим кинул старой соломы. Кони спят стоя, изредка перебирая копытами по навозу.

Дорога из-за войн и державного запустения почти умерла. В редкий день прозвенят тут колокольчики царского дьяка или подъячего из Посольского приказа, едущего в Киев или Туречину, прозвенят под дугой пьяного купеческого приказчика дорожные бубенцы или нежданно, без звонов, подъедет на своих лошадях в черном рыдване сонный игумен из дальнего монастыря. Зато денно и нощно бредут по Свиной дороге путники. Одинокие и ватажками, они становятся под нашими окнами и нудно тянут духовные стихи, прося «Христа ради». Отцу предписано проверять их «крепкие записи» — отпускные и подорожные грамоты. А буде кто без бумаг – того посылать государевым именем на Битый ям, пытать их измены.

Но отец крепких записей не смотрит, хлеба бродягам не даёт. Да у нас его у самих нету – хлеба. Только репу в медном тазу парим, да кашу из гарбузов варим.

Отец молчалив, как всегда в жизни. Сейчас он стругает тонким острым ножом дощечки на балалайку. Делает он их по дюжине в месяц. И продает заезжему купцу Кириякову, что нарочно присылает к нам в каждую последнюю субботу месяца своего приказчика. Платит по ефимку за бабалайку – вот и прибавка к полуторам царским гривнам. Тем и живём.
Да нам много ли надо? Хворост на топку к зиме отец рубит сам. Репа да хрен в огороде растут Божьей милостью. Три листа бумаги на год, да оловянную чернильницу, да хомут на пять лет из Ямкого приказа Москва присылает. А нам только на рубахи, хлеб да соль деньги и нужны. Нам даже свеч не надобно – отец лучины нащепит – вот и светло в зимних сумерках.

…Я сижу на завалинке и болтаю ногами. На рубаху мне прицепился жук-рогач в коричневом панцире. Я дразню жука, отдергивая палец из под железных клешней раньше чем он их сомкнет. Но вот жук оказывается проворнее, палец пронзает боль, и я начинаю громко плакать.

И тут из избы выбегает отец, на ходу плескает себе в заспанное лицо воду из бадейки у крыльца и велит мне:
-Умолкни, стрельцы едут!
Я знаю стрельцов. Они всегда ездят на длинных подводах, сидя в них спина к спине и свесив ноги в расписных сапогах. Сапоги у них под цвет кафтанов, а кафтаны у них бывают красные, синие, зеленые, коричневые. По названию полка и месту его прописки. Стрельцы всегда шумно заезжают на ямской двор, толкаясь и с гоготом становятся животами к плетню и долго опорожняются с дороги. Потом без спросу рвут на огороде все, что захотят и требуют у отца самовару.

А прошлой зимой синие стрельцы из города Быхова ночевали на яме, чуть избу не спалили. А их полуполковник дал мне на палочке леденец и сказал:
— Съешь, деточка, сахару. Небось, сроду не едывал. И запомни меня, раба Божьего Орефия Колыбелина.

Отец не любит стрельцов. Он вообще никого на дороге не любит. Вот и теперь встрепенулся. 

Я стряхнул с рубахи жука, пососал палец с капелькой крови. И тоже услышал тренькание крупных погромцов, какие отличают служилых людей на шляхах от прочих.
Мы выскочили с отцом за плетень и стали рядом. Белый с ног до головы отец и я – беленький мальчик с ручонкой в отцовской руке.

Стрельцы ехали от Глухова, от украинских земель. Три повозки сидящих спинами к спине стрельцов в голубых кафтанах.

Но это были страшные стрельцы. Они пугали уже тем, что ехали молча, без песен и гвалта. Они ехали, болтаясь и подпрыгивая на ухабах как-то деревянно, словно неживые. И когда рядом с нами остановилась первая подвода, мы с отцом едва не окаменели.

Когда лошади стали, потянув назад дышло, стрельцы лишь качнулись, но не двинулись с мест. Были они какие-то водянистые, с лицами, цвета колорадских личинок, что уже хватили отравы, но еще не свалились с листьев. Их наполненные влагой глаза глядели на мир, но ничего не видели. По уголкам губ у многих ползали крупные перламутровые мухи. А посреди телеги, прикованный по ногам к деревянной чурке, сидел здоровенный детина, в шароварах и голый по пояс. Его бритая голова кончалась язычком потного чуба-оселедца, на руки накованы крупные цепи. В обоих ушах детины блестели громадные железные кольца.

Все это успели увидеть мельком, в несколько секунд. Пока к нам шёл, тяжело поднявшись с передка, полуполковник Орефий Колыбелин. Вожжа запуталась у него на запястье, задержав на полушаге. Полуполковник недоуменно глядел на вожжу, что-то туго соображая, пока отец не подбежал и не освободил его руку.

Полполковник так, на руке отца, подошел к завалинке и тяжело сел. Он подождал, пока к яму подъедут остальные его подводы с такими же страшными стрельцами, и сказал отцу:
— Там железный ларь с полковой казной и гетманским выходом царю. Пять тыщ рублей общим счётом. Ты, смотритель, возьми тот ларь да запрячь, пока к тебе государевы люди не придут моим именем. Я же вести казну дальше не рискую, потому что в дороге мы все, наверно, помрем. И казну похитят лихие люди.

— Да что стряслось-то, Орефий Гордеич? – отец сбегал к бадье. Поднес к губам полполковника деревянный ковш. Тот не хлебнул, а так – обмочил губы:
— За Сумами в корчме дорожной опоил, отравил нас хохол Слива. Вон он – в железах сидит. Нашей смерти ждет, ворон. Ну – да мы под тот чурбак пороховой картуз положили. Если не довезем до Расправной избы – последний из нас метнёт в тот картуз искру.

Отец отлучился к подводе, принес ларь, накинутый персидской шалью. Полполковнику сказал:
— Ай оставайтесь? Отвару сделаю. Попробую отпоить вас?
Полполковник грузно поднялся, долго глядел на меня, покачиваясь. Потом с третьего раза засунул ладонь за пазуху и достал красный леденец. Подал мне, деревянно прошел к подводе и сел, с трудом потянув вожжи:
— Н-но, каурыя…, — попробовал крикнуть он, но лишь прохрипел. Подвода дернулась, стрельцы качнулись, потолкав друг друга плечами. Следом, всфыркнув, взяли с места лошади второй подводы, третьей.

Погромцы стучали резко, словно вороны каркали. Синие мёртвые стрельцы уехали, теряя от расстояния цвет кафтанов, и только голый круп хохла Сливы долго еще золотым пятном виделся выше черных голов.

А мы с отцом еще постояли у дороги, с царской казной под персидским платком. Мне от упавшего с неба богатства было ни жарко, ни холодно, леденец я засунул за щеку, а отец почесал в затылке и спросил сам себя:
— А ну, как лихие люди заглянут! Да и государевых век бы не видать. Ай, оседлать Камня, да свезти казну ямскому голове? Или закопать до иных времён?

И он поспешил во двор. Там прихватил заступ и ушел на задворки, в огороды. А я вдруг увидел на дороге крупные, в облачках пара, свежие конские каштаны, что остались от стрелецких лошадей. С разбега я разогнал зелёных мух над ними и давил каштаны пятками, горячие и скользкие. Но одна муха, большая, как воробей, упорно звенела у уха. Я погнался за нею, поскользнулся и проснулся.

Муха, зудя, ползала по подушке у самого моего носа, и я подумал, что клад присваивать глупо. Наверняка в Глухове известно, что ларец отправился с полполковником Колыбелиным. А когда у него, мертвого, на Битом подворье клада не найдут, то дьяки с сыском нагрянут прямо к нам, в Купавную Калугу…

Но муха оказалась уже не той, со Свиной дороги. Она была наша, современная, и сбить её оказалось труднее, чем «мессершмит». 

И я окончательно проснулся. И сразу признаюсь, что не верю в переселение душ. Но как объяснить этот сон, с его красками и запахами, с его законченным сюжетом!
А может – это не сон, а небесное откровение? Тогда стоит, прихватив лопату, сходить в огороды старого ямского подворья, что именовалась когда-то Купавной Калугой…

Дорога у города Рыльска отпадает от Бакаева шляха. Бакаев Шлях идёт из восточных земель, от Бухары и самого Китая и убегает на Киев, а Свиная дорога тянется к студеным землям. Она вьется между Москвой и великим Новгородом и завязана на пути к самим сумеречным Варягам.

Сейчас близко к полудню, на нашем яме дремлют у коновязи под навесом четыре разгонные коня. Один жеребец, черный Камень –наш, приписанный к Купавной Калуге. Хвост у Камня снизу завязан узлом, как у прочих, приписанных к ямам. Три другие сменные лошади , из казенных прогонов. 

Отец Камню положил свежего сена, чужим кинул старой соломы. Кони спят стоя, изредка перебирая копытами по навозу.

Дорога из-за войн и державного запустения почти умерла. В редкий день прозвенят тут колокольчики царского дьяка или подъячего из Посольского приказа, едущего в Киев или Туречину, прозвенят под дугой пьяного купеческого приказчика дорожные бубенцы или нежданно, без звонов, подъедет на своих лошадях в черном рыдване сонный игумен из дальнего монастыря. Зато денно и нощно бредут по Свиной дороге путники. Одинокие и ватажками, они становятся под нашими окнами и нудно тянут духовные стихи, прося «Христа ради». Отцу предписано проверять их «крепкие записи» — отпускные и подорожные грамоты. А буде кто без бумаг – того посылать государевым именем на Битый ям, пытать их измены.

Но отец крепких записей не смотрит, хлеба бродягам не даёт. Да у нас его у самих нету – хлеба. Только репу в медном тазу парим, да кашу из гарбузов варим.

Отец молчалив, как всегда в жизни. Сейчас он стругает тонким острым ножом дощечки на балалайку. Делает он их по дюжине в месяц. И продает заезжему купцу Кириякову, что нарочно присылает к нам в каждую последнюю субботу месяца своего приказчика. Платит по ефимку за бабалайку – вот и прибавка к полуторам царским гривнам. Тем и живём.
Да нам много ли надо? Хворост на топку к зиме отец рубит сам. Репа да хрен в огороде растут Божьей милостью. Три листа бумаги на год, да оловянную чернильницу, да хомут на пять лет из Ямкого приказа Москва присылает. А нам только на рубахи, хлеб да соль деньги и нужны. Нам даже свеч не надобно – отец лучины нащепит – вот и светло в зимних сумерках.

…Я сижу на завалинке и болтаю ногами. На рубаху мне прицепился жук-рогач в коричневом панцире. Я дразню жука, отдергивая палец из под железных клешней раньше чем он их сомкнет. Но вот жук оказывается проворнее, палец пронзает боль, и я начинаю громко плакать.

И тут из избы выбегает отец, на ходу плескает себе в заспанное лицо воду из бадейки у крыльца и велит мне:
-Умолкни, стрельцы едут!
Я знаю стрельцов. Они всегда ездят на длинных подводах, сидя в них спина к спине и свесив ноги в расписных сапогах. Сапоги у них под цвет кафтанов, а кафтаны у них бывают красные, синие, зеленые, коричневые. По названию полка и месту его прописки. Стрельцы всегда шумно заезжают на ямской двор, толкаясь и с гоготом становятся животами к плетню и долго опорожняются с дороги. Потом без спросу рвут на огороде все, что захотят и требуют у отца самовару.

А прошлой зимой синие стрельцы из города Быхова ночевали на яме, чуть избу не спалили. А их полуполковник дал мне на палочке леденец и сказал:
— Съешь, деточка, сахару. Небось, сроду не едывал. И запомни меня, раба Божьего Орефия Колыбелина.

Отец не любит стрельцов. Он вообще никого на дороге не любит. Вот и теперь встрепенулся. 

Я стряхнул с рубахи жука, пососал палец с капелькой крови. И тоже услышал тренькание крупных погромцов, какие отличают служилых людей на шляхах от прочих.
Мы выскочили с отцом за плетень и стали рядом. Белый с ног до головы отец и я – беленький мальчик с ручонкой в отцовской руке.

Стрельцы ехали от Глухова, от украинских земель. Три повозки сидящих спинами к спине стрельцов в голубых кафтанах.

Но это были страшные стрельцы. Они пугали уже тем, что ехали молча, без песен и гвалта. Они ехали, болтаясь и подпрыгивая на ухабах как-то деревянно, словно неживые. И когда рядом с нами остановилась первая подвода, мы с отцом едва не окаменели.

Когда лошади стали, потянув назад дышло, стрельцы лишь качнулись, но не двинулись с мест. Были они какие-то водянистые, с лицами, цвета колорадских личинок, что уже хватили отравы, но еще не свалились с листьев. Их наполненные влагой глаза глядели на мир, но ничего не видели. По уголкам губ у многих ползали крупные перламутровые мухи. А посреди телеги, прикованный по ногам к деревянной чурке, сидел здоровенный детина, в шароварах и голый по пояс. Его бритая голова кончалась язычком потного чуба-оселедца, на руки накованы крупные цепи. В обоих ушах детины блестели громадные железные кольца.

Все это успели увидеть мельком, в несколько секунд. Пока к нам шёл, тяжело поднявшись с передка, полуполковник Орефий Колыбелин. Вожжа запуталась у него на запястье, задержав на полушаге. Полуполковник недоуменно глядел на вожжу, что-то туго соображая, пока отец не подбежал и не освободил его руку.

Полполковник так, на руке отца, подошел к завалинке и тяжело сел. Он подождал, пока к яму подъедут остальные его подводы с такими же страшными стрельцами, и сказал отцу:
— Там железный ларь с полковой казной и гетманским выходом царю. Пять тыщ рублей общим счётом. Ты, смотритель, возьми тот ларь да запрячь, пока к тебе государевы люди не придут моим именем. Я же вести казну дальше не рискую, потому что в дороге мы все, наверно, помрем. И казну похитят лихие люди.

— Да что стряслось-то, Орефий Гордеич? – отец сбегал к бадье. Поднес к губам полполковника деревянный ковш. Тот не хлебнул, а так – обмочил губы:
— За Сумами в корчме дорожной опоил, отравил нас хохол Слива. Вон он – в железах сидит. Нашей смерти ждет, ворон. Ну – да мы под тот чурбак пороховой картуз положили. Если не довезем до Расправной избы – последний из нас метнёт в тот картуз искру.
Отец отлучился к подводе, принес ларь, накинутый персидской шалью. Полполковнику сказал:
— Ай оставайтесь? Отвару сделаю. Попробую отпоить вас?
Полполковник грузно поднялся, долго глядел на меня, покачиваясь. Потом с третьего раза засунул ладонь за пазуху и достал красный леденец. Подал мне, деревянно прошел к подводе и сел, с трудом потянув вожжи:
— Н-но, каурыя…, — попробовал крикнуть он, но лишь прохрипел. Подвода дернулась, стрельцы качнулись, потолкав друг друга плечами. Следом, всфыркнув, взяли с места лошади второй подводы, третьей.

Погромцы стучали резко, словно вороны каркали. Синие мёртвые стрельцы уехали, теряя от расстояния цвет кафтанов, и только голый круп хохла Сливы долго еще золотым пятном виделся выше черных голов.

А мы с отцом еще постояли у дороги, с царской казной под персидским платком. Мне от упавшего с неба богатства было ни жарко, ни холодно, леденец я засунул за щеку, а отец почесал в затылке и спросил сам себя:
— А ну, как лихие люди заглянут! Да и государевых век бы не видать. Ай, оседлать Камня, да свезти казну ямскому голове? Или закопать до иных времён?

И он поспешил во двор. Там прихватил заступ и ушел на задворки, в огороды. А я вдруг увидел на дороге крупные, в облачках пара, свежие конские каштаны, что остались от стрелецких лошадей. С разбега я разогнал зелёных мух над ними и давил каштаны пятками, горячие и скользкие. Но одна муха, большая, как воробей, упорно звенела у уха. Я погнался за нею, поскользнулся и проснулся.

Муха, зудя, ползала по подушке у самого моего носа, и я подумал, что клад присваивать глупо. Наверняка в Глухове известно, что ларец отправился с полполковником Колыбелиным. А когда у него, мертвого, на Битом подворье клада не найдут, то дьяки с сыском нагрянут прямо к нам, в Купавную Калугу…

са, и я подумал, что клад присваивать глупо. Наверняка в Глухове известно, что ларец отправился с полполковником Колыбелиным. А когда у него, мертвого, на Битом подворье клада не найдут, то дьяки с сыском нагрянут прямо к нам, в Купавную Калугу…

Но муха оказалась уже не той, со Свиной дороги. Она была наша, современная, и сбить её оказалось труднее, чем «мессершмит». 

И я окончательно проснулся. И сразу признаюсь, что не верю в переселение душ. Но как объяснить этот сон, с его красками и запахами, с его законченным сюжетом!
А может – это не сон, а небесное откровение? Тогда стоит, прихватив лопату, сходить в огороды старого ямского подворья, что именовалась когда-то Купавной Калугой…