Елена Крюкова. Иерусалим. (продолжение)

***

Вера сама не знала, зачем вышла. В голову ей вступила лютая боль, заплясала под черепом, торжествуя и бесясь впотьмах в просторном костяном зале — без мыслей, без огней. Она прошла по половицам и встала, как на льду, как на краю. Черная река ее сна неслась под ней, под ногами, мимо.

— Не пей больше, Верка… козленочком станешь…

Кто шепнул это? Она или кто другой?

Озиралась. Глаза еще не привыкли к темноте.

Вера, подняв руки ладонями вперед, сделала шаг, другой. Зеркало в коридоре? Спасибо соседям, что повесили.

Она стояла и смотрела на себя в зеркало. Только почему она в черном? Кто пошил ей этот ночной наряд? Погребальный, одно слово. Вера передернула плечами и пощипала себе плечи, обласкала ладонями рукава. В зеркале она не сделала этого. Просто стояла, и все. И смотрела сама на себя. Мимо них обеих, между их лиц вился белый дым. Вера будто ногами в снегу стояла. Только снег мерцал не белым, а черным. Как антрацит.

— Не пей… Верка…

Губы шевелились, а в зеркале ее губы молчали, стиснутые крепко.

Она выше подняла обе руки и прижала ладони к своему отражению. Живое тепло под ее руками сказало ей, что это зеркало повесили не соседи. Она оторвала руки. Будто пальцы стали — корни, и она вырвала их из теплой земли.

— Ты… кто такая?

Зеркало улыбнулось. Вера отразила ее улыбку.

Губы ее свела легкая, дикая судорога.

— А тебе какое дело?

— Никакое.

Вера шагнула назад.

«Бежать, и все!»

— Скрыться хочешь? А зачем?

— А зачем?

— Обезьяна!

— Это ты обезьяна!

Они препирались, будто торговались на рынке.

— Что ты повторяешь за мной! За собой повторяй!

Вера сжала кулаки.

— Слушайте, — она перешла на ненужное «вы», — дуйте отсюда.

— Зачем?

— Затем!

— Я в гости пришла!

Бросали слова резко, отчетливо, тихо. Чтобы никто не услышал.

Вера взялась обеими руками за голову. Наклонила лицо, мрачно глядела в пол. Ничего не видела. Тьма, и мусор, окурки шуршат под ногами. Рыбьи кости под подошвой хрустят.

— Ну и гостюй, гостья!

— Ты тут тоже гостья.

— Откуда знаешь?

— От верблюда! Уходи лучше ты!

— А не то?

Зеркало качнулось в сторону и начало падать. Вера рванулась было поддержать его, чтобы не разбилось на тысячу кусков. Не успела. Женщина выскользнула из-под ее рук, из-под жизни ее, как резкий зимний ветер. Вере почудилось дальнее пение сойки. Потом говорящий попугай провизжал: «Война! Война! Спасайся!» Раздался звон: это в приоткрытую дверь выбросили выпитую рюмку, и она нежно и отчаянно разбилась о кирпичную кладку старой стены, устилая половицу под Вериными ногами осколками детского льда.

***

— Я хочу уехать.

— Много хочешь, мало получишь!

Бритый показал Вере кукиш. Она с кукишем молча согласилась. «Значит, надо еще ждать», — сказала она себе. Ждала. Ее отражение больше не появлялось перед ней. Она поняла так: пить надо понемногу, а лучше вообще не пить, по-церковному это грех. Она вспомнила о том, что у нее в ранце, на самом дне, лежит таинственная книжка Евангелие, подаренное ей старушкой Расстегай. Она робела вынимать его перед Бритым, тем более читать из него. Да и шрифт она этот, старинный, с завитками, титлами, ятями и еще невесть какими хитрыми буквицами не очень-то разбирала; шрифт этот был ей как шифр, кто-то был на земле посвящен в него, она же нет, хотя слова навстречу ей попадались русские, и очень даже знакомые. Например, «блажени». «Это ведь блаженные!» — радостно догадывалась она. Или, к примеру, «юность твоя». Юность она и есть юность! Твоя, моя! Что тогда, что теперь! А тогда — это когда? Сто лет назад, тысячу?

И все же настал день, когда Вера, чуть Бритый исчез за дверью, быстро, будто мышь из мышеловки вынимала, вытащила Евангелие из ранца. Открыла, уставилась в исчерченные загадочными письменами ветхие листы. Пахло воском и церковью. Она подносила книгу к носу, нюхала. Вспомнила, как старушка Расстегай книгу целовала. Как икону! Запах превращал время в прах. Отовсюду, с потолка, из окна, с небес лился мед, мерцало, вспыхивая на губах, вино, рассыпалась радужная пчелиная перга. Слова обдавали сладостью ноздри и язык, и першило в горле. Вера читала быстрым шепотом:

— Блажени нищии духом, яко тех есть Царствие Небесное. Блажени плачущии, яко тии утешатся. Блажени кротцыи, яко тии наследят землю… Блажени алчущии и жаждущии правды… яко тии насытятся!..

Насытятся… Она вспомнила, как жрут и пьют за столом друзья Бритого, уральские бандиты. Зачем она здесь? Ей жалко Бритого. Да, жалко! У него нет жены. Она хоть немного побыла ему женой. Да ей надо в дорогу. Алкать и жаждать правды? Зачем Бритому и его корешам правда? Они и без правды отлично проживут! Ограбят, убьют! И никаких вопросов! Душу ничто не мучит. Или мучит? Терзает?

— Блажени милостивии, яко тии помиловани будут… Блажени чистии сердцем… сердцем… яко тии Бога узрят. Блажени ми-ро-творцы, яко тии сынове Божии нарекутся. Блажени изгнани правды ради, яко тех есть Царствие Небесное.

Дальше пошло труднее. Слова слипались в единый ком, катились мимо глаз, лишь маня яркими вспышками, и укатывались в неизбежность, в бессловесную тайну.

— Блажени есте, егда поносят вам, и иж… иж-де-нут, и рекут всяк зол глагол на вы лжу-ще, мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко… яко… мзда ваша многа на… небесах?.. не-бе-сех…

Дверь стукнула, распахнулась во всю ширь, и вошел, колотя об пол сапогами, Бритый.

Вера вздрогнула и сделала движение — спрятать Евангелие под юбку, под колено; не успела. Бритый шагнул и выхватил книгу у нее из рук.

— Ух ты, ах ты, сбухты-барахты! — прохрипел он. От него пахло сивухой. — Книжечка церковная, буковки любовные! Загнать ее старьевщику — дорого даст! И еще кусок жизнешки проживем. А толку что старье мусолить! — Затолкал Евангелие за пазуху. — Мое будет теперь! Откуда у тебя, Верка ты фанерка? Соседки подарили? Чтоб за меня молилась, за грешки мои, так?!

Похлопал книжку по торчащей из куртки кожаной корке.

— Дорого дадут. Не сомневайся! Я недавно одного художника обчистил, много всего потырил у него: и камеру старинную, и кольцо с сапфиром… а может, пес его знает, с лазуритом… и иконку этой, как ее, Богородицы, и чайник золотой, и чайничек серебряный… ты, начальничек, ключик-чайничек, отпусти на волю!.. И, главное, книжищу, книжищу такую, не приподнять кирпич, толстенную, все вот такими же ятями… ять, мять, начирикано… Подлатался, мать! И жили мы не тужили! Ты-то, шушара, как будто не догадываешься, на какие шиши лямку тянем!

— Догадываюсь, — ровным голосом сказала Вера. И вдруг сделала радостное, восторженно-детское личико. — Дай книжку обратно! Ну дай, дай!

И протянула руку к ней, высунувшей кожаную старую, исцарапанную щеку из-под бандитской куртки.

Бритый попятился.

— Эге-гей, вор-воробей! Деньги не клюй, получишь плюй!

Положил ладонь на Евангелие.

— Отдай!

— Хренушки! Я его — хорошо загоню! Знатно! Какой тут год издания? А шут с ним! Сразу видать, что старье! У старьевщиков чем старее, тем моднее; они знаешь что покупают-продают?! Время! Время у них ценится. Не вещь, запомни, фефёла! Время! А время что, пощупать-понюхать можно? Да ни шиша подобного! Время, ты вот объясни, никто не объяснит, что оно такое, откуда оно…

Ушел и хлопнул дверью.

***

Ночью, когда Бритый, натешившись ею, сладко захрапел, Вера выпросталась из-под него, оделась быстро, быстрее солдата по тревоге в казарме, обвязала голову белым платком с розами и метельными кистями, ранец на спину взгромоздила уже в коридоре. Глаза ее шарили по темным непроглядным стенам — она искала то, живое зеркало. Зеркала не было больше. Его разбили. Разбило время. Или память. Обезьяну застрелили. На мясо пустили, а из шерсти ее связали кому-то жалкому, бездомному теплые носки.

Тут вдруг стукнуло ей сердце изнутри в ее железные ребра. Она подошла к вешалке в коридоре. Высоко над головой торчали серебряные крючки. Тихо спали, висели без шелеста и шороха, казненные временем старые плащи и грязные куртки вечно пьяных соседей. На одном крючке висела куртка Бритого. Вера ощупала ее, как человека. Нащупала твердое. За пазухой, под рваной подкладкой, лежало и спало Евангелие старушки Расстегай. Вера вытащила его и, дрожа, засунула в ранец, утолкала на самое дно.

Вера сбегала по лестнице, и ей чудилось: за ней бежит Бритый, орет: «Стой! Зарежу! Хо-хошечки!» — и она бежала еще быстрее, ноги мелькали, как спицы в колесе, на крыльце она все-таки споткнулась и растянулась ничком, во весь рост, и разбила скулу об острый каменный край ступени, и набирала в ладонь снега и прислоняла к разбитой щеке звонкий, звериный холод, ладонь пачкалась кровью, Вера зло смеялась и, волоча ушибленную ногу, шла вперед по ночным улицам, ранец за спиной, упрямо шла, обреченно, вольно. Все шире становились ее шаги. Все сильнее болела скула. Глаз заплывал. Никого не встречалось на улице. Пустота и зима. «Увидит кто — подумает, муж побил, от мужа сбежала». Ничего не маячило впереди, на эту ночь, чтобы угнездиться и переждать, кроме вокзала. Вера шла на вокзал пешком, через весь город, мучительно и нелепо вспоминая незнакомые улицы, шла наугад, наудачу, по нюху, по тусклым звездам в туманном ледяном небе. Когда вдали послышались гудки поездов, она прикрыла глаза тяжелыми веками, из-под их чугуна на разбитые щеки полилась горячая соленая влага, и собственные слезы Вере казались белой теплой кровью, что текла из слепых, будто выколотых глаз.

Вера потянула на себя увесистую дверь и вошла в полутьму, мрамор и огни. Лестницы двигались и шуршали. Алые цифры и буквы возникали из ничего. Пахло пирожками, и отчего-то фиалками. Щетка скребла, вычищая до зеркальной гладкости гранитные плиты, а человека близ щетки Вера не видела. Может, и правда ослепла? «А вдруг Бритый меня здесь догонит? Вот бы нынче уехать!» Денег — ни копейки. Вера всю ночь просидела на жесткой скамье, продрожала, вместо мыслей взад-вперед бегали пожарищные искры. Ближе к утру она попросила телефон у соседа по залу ожиданья. Нажимала на бестолковые кнопки. Делать было нечего — она звонила сестре Марине.

— Марина? Марина! Ты слышишь меня?!

Она назвала далекую вредную сестру на «ты», и та вдруг трубку не бросила.

— Марина, помоги мне! Со мной тут плохо!

Через ветер и ночь до Веры донеслось безумное эхо:

— И ты мне помоги! Помоги!

Голос Марины хлестнул Веру правдивым отчаянием.

— Ты где?! Куда мне идти?! Я с вокзала! Железного!

— Как идти?! Пешком?!

— Ну да! У меня денег на проезд нет!

— Северное сияние, восемь! Это частный дом! Бери такси, я заплачу!

Вера опьянела от такой внезапной щедрости.

***

— Да, да! Да-да-да! Он украл у меня дочку! Нагло причем! О-о-о-о… Восемь лет девчушечке моей! И он орал как резаное порося: ты никогда больше не увидишь ее! Никогда! Никогда-а-а-а…

Марина и Вера сидели на огромной, как танцевальный зал, роскошной кухне. Слишком чисто. Слишком блестит. Слишком весело играет радуга в слепящем хрустале рюмок. Крики человека среди этой чистоты казались потоками страшной грязи, липкой, яростно стекающей по мертвым стенам, по живым щекам. Бутылка початая — на столе, пустая — под столом. Темная, цвета темной крови. Такого вкусного вина Вера вроде бы не пила никогда. Нет, пила, только у Расстегайки, а еще на кладбище, когда мать хоронили, и звалось оно кагор, и Расстегай быстро, будто семечки из кулака голубям сыпала, рассыпала шаловливые слова: «Кагорчик, однако, сладенький, я батюшке бутылочку купила, и с молитвою, пусть моих всех помянет, а чо, я рыжая, чо ли, а другую себе вот припрятала! Грешница я великая!» И закатывала глазенки под изморщенный лоб, а Вера скорбно глядела на больничную мензурку — темный церковный кагор стоял в ней жидким турмалином, светился.

И тут, у Марины, так же сладко, томно пахло в хрустальных наперстках древнее южное вино.

— Ты пойми, пойми! Он меня ненавидит. И он меня лишил ребенка, чтобы мне сделать больно! Больно!

Вера морщилась. Помаленьку отпивала из рюмки храмовую сладость.

— Марин! Ну брось ты, а! Он ведь тоже любит свою дочь! И он просто похитил ее, чтобы… ну, чтобы она жила у него! А не у тебя! Потому что вы разошлись!.. да?.. разошлись?..

— Нет! Ничего мы не разошлись! — кричала Марина. Потные кудряшки облепляли ее розовое, толстое лицо. И нос ее нюхал воздух, как поросячий пятачок. А в глазах застыла каплями мороза пьяная, бешеная ртуть. — Пошел он в зад, сволочь, гад! Я все равно верну дочь себе! Хоть бы для этого пришлось мне его убить!

Дикое слово вырывалось, Марина пыталась затолкать, влить его обратно, внутрь, вместе с крупным жадным глотком вина. Цапнула из шкафа третью бутылку. Открыла — зубами, ножом. Хохотала беззвучно. Рюмки Марине было мало. Она нашарила чашку и перевернула над ней бутылку кверху дном. Темная струя забулькала бешено, чашка наполнилась вмиг, кагор пролился на стол и капал на пол. Пьяная Марина наклонилась и слизнула красную лужу языком.

— Кошмар ты лепечешь… Маринка…

— Ты! — Палец Марины выстреливал в Веру. — Что ты знаешь о кошмаре?! Да ты… домашняя ты кощенка, ты!.. псина ты у порога, псиной жила, Верка, псиной и помрешь… А я… я — живала! И с золота едала, и из серебра пивала! И сейчас — пью! — Марина обводила рукой вокруг себя. — Сама видишь! Я — не чета тебе!

Вера старалась не глядеть на блеск богатства, щедро рассыпанный по широте и высоте огромного, как пустынная пирамида, особняка.

— Ты — здесь… а он с девчонкой — где?

— А у него еще один домина! — гордо и яростно вопила Марина. — За городом, у дряни! Там его мать обитает! Свекровка моя! Чернобурка! Вся в жемчугах! От Сваровски! В алмазах от де Бирс, падла!

— Марин… это ж ее… личное дело… жемчуга…

— Они хотят мою белочку, котеночка моего вот так же наряжать, падлы! Превратить ее… в игрушку… в куклу!.. для богатых, для магнатов… Что ее ждет?! Верка, ты представляешь, что ее ждет?!

— А разве ты… не богата?..

Теперь Вера обводила рукой и глазами шикарный, алмазно-блесткий окоем: сталь, стекла, хрусталь, позолоту.

— Я-а-а?! Ну да! Да! Да-да-да! Богата! Еще как богата! Жру это богатство, жру, жру, все никак не сожру! До скончанья века хватит! Обожрусь и сдохну от обжорства! Пошло оно, богатство это, в задницу!

— Маринка, — хрипела Вера и сама наливала себе в рюмку вина, и выбулькивали в хрусталь остатки, — ты похожа на свинью… Свинья — доброе животное… у нее даже кровь как у человека… я читала… А давай я тебе… ну!..

— Ну?! Что замолкла, как немтырь?!

Вера молчала и качалась из стороны в сторону. Она в первый раз в жизни была пьяной. Это было ново, странно, страшно и вызывало восторг, смешанный с последним ужасом: сейчас протрезвею, и все закончится — и застолье, и жизнь.

— Я тебе… дочку верну!..

— Как ты ее вернешь?!

— Я ее… у него — украду… ну, он украл, и я — украду… для тебя…

— Моя дочь не вещь!

— И я… Марин!.. я тоже… не вещь!.. Я… человек… и — украду…

Марина глядела на Веру круглыми, крошечными поросячьими глазками. Ее поросячий носик смешно шевелился: нюхал воздух вокруг Веры, пытался учуять, правду она говорит или врет.

— Украдешь?

— Ук… раду!

— Правда?

— Век, это самое… — Вера вспомнила, как божился Бритый. — Воли не видать!

— А ты что, мать, сидела?..

— Я?.. я…

Вере нечего было ответить.

— У меня… отец сидел…

— А, да!.. точно. Товарищ Сургут!.. за колючкой помёр… А что ты за это… хочешь?.. А?..

Вера крепко, до белизны пальцев, сжимала в кулаке пустую рюмку.

— В смысле?..

— Ну да! В дурочку-то не играй! Что ты у меня за это попросишь?..

— За что?..

— Идиотка!.. за то, что ты мне дочку…

— Ах…

Вера наконец поняла.

— А ты мне… Марин!.. ты мне… денежек дай немного своих… ну, это… совсем немножко… хотя я понимаю, там надо множко… ты только не смейся… я знаю, будешь смеяться, ржать просто будешь… мне, это… в другую страну надо… в Иерусалим!.. добраться…

— Куда, куда?.. Громче говори! Губешки-то разлепляй!

Марина и правда не расслышала.

Вера медленно, по слогам выдавила из себя:

— В И-е… ру… са… лим!

— Черт! — выкрикнула Марина, помолчала немного и захохотала.

Она хохотала так громко, что звонко лопнул один стеклянный шарик на кухонной французской люстре.

— Что ты… ржешь как… конь?..

— В Иерусалим! — заходилась в умалишенном смехе Марина. Тряслись на щеках кудряшки. — На Святую Землю! Вон оно что! Так далеко! И что тебе приспичило?! Что ты-то там забыла?!  А загранпаспорт у тебя есть? А деньги на билет? Нет?! И что, я теперь твой кошелек?! Ишь ты! Все так просто решила! И меня не спросила! Ты что, меня вот так вдруг на улице нашла?!.. ночью, на тротуаре… и подобрала, и раскрыла… а там… пара-тройка тысяч баксов!.. а то и десятка!.. аккурат до Иерусалима хватит… и чтобы там помотаться… всласть пошиковать… А-ха-ха-ха-ха!.. ах…

Обиженная Вера встала, чтобы выйти из кухни. И тяжело, смешно упала около стула. Свалилась как сноп. Марина хотела встать, не смогла, смеялась еще сильнее, заливистее.

— Ах!.. ха-ха-ха… Верка! я ж подняться не могу… ноги отяжелели… и вроде винцо чепуховое… это мы слабачки… и вроде три бутылки — это слону дробина в левое ухо… а вот поди ж ты!.. не смогаю…

Откинулась на спинку стула, продолжая улыбаться, и громко запела, и посуда зазвенела на столе и за стеклянными створками шкафа:

— Дура я, дура я, дура я проклятая! У него четыре дуры, а я дура пятая!

***

Продолжение следует